Сердце Данко (Отрывок из рассказа «Старуха Изергиль»)

21.11.2014 at 17:39

«Жили на земле в старину одни люди, непроходимые леса окружали  с  трех
сторон таборы этих людей, а с четвертой —  была  степь.  Были  это  веселые,
сильные и смелые люди. И вот пришла однажды тяжелая пора  явились  откуда-то
иные племена и прогнали прежних в глубь леса. Там были болота и тьма, потому
что лес был старый, и так густо переплелись его ветви,  что  сквозь  них  не
видать было неба, и лучи солнца едва могли  пробить  себе  дорогу  до  болот
сквозь густую листву. Но когда его лучи падали на воду болот,  то  подымался
смрад, и от него люди гибли один за другим. Тогда стали плакать жены и  дети
этого племени, а отцы задумались и впали в тоску. Нужно было уйти  из  этого
леса, и для того были две дороги: одна — назад, — там были  сильные  и  злые
враги, другая — вперед, — там стояли  великаны-деревья,  плотно  обняв  друг
друга могучими ветвями, опустив узловатые корни глубоко в цепкий ил  болота.

Эти каменные деревья стояли молча и неподвижно днем в сером  сумраке  и  еще
плотнее сдвигались вокруг людей  по  вечерам,  когда  загорались  костры.  И
всегда, днем и ночью, вокруг тех людей было кольцо крепкой тьмы,  оно  точно
собиралось раздавить их, а они привыкли к степному простору. А еще  страшней
было, когда ветер бил по вершинам деревьев и весь  лес  глухо  гудел,  точно
грозил и пел похоронную песню тем людям. Это были все-таки сильные  люди,  и
могли бы они пойти биться насмерть с теми, что однажды победили их,  но  они
не могли умереть в боях, потому что у них были заветы, и коли б умерли  они,
то пропали б с ними из жизни и заветы.  И  потому  они  сидели  и  думали  в
длинные ночи, под глухой шум леса, в ядовитом смраде болота. Они  сидели,  а
тени от костров прыгали вокруг них в безмолвной пляске, и всем казалось, что
это не тени пляшут, а торжествуют злые духи леса и болота… Люди всь сидели
и думали. Но ничто — ни работа, ни женщины не изнуряют  тела  и  души  людей
так, как изнуряют тоскливые думы. И ослабли люди  от  дум…  Страх  родился
среди них, сковал им крепкие руки, ужас родили женщины  плачем  над  трупами
умерших от смрада и над судьбой скованных страхом живых, — и трусливые слова
стали слышны в лесу, сначала робкие и тихие, а потом все громче и громче …
Уже хотели идти к врагу и принести  ему  в  дар  волю  свою,  и  никто  уже,
испуганный смертью, не боялся рабской жизни… Но тут явился  Данко  и  спас
всех один».
Старуха, очевидно, часто  рассказывала  о  горящем  сердце  Данко.  Она
говорила певуче, и голос ее, скрипучий и глухой, ясно рисовал предо мной шум
леса,  среди  которого  умирали  от  ядовитого  дыхания  болота  несчастные,
загнанные люди… «Данко — один из тех людей, молодой красавец.  Красивые  —
всегда смелы. И вот он говорит им, своим товарищам:
— Не своротить камня с пути думою. Кто ничего не делает, с  тем  ничего
не станется. Что мы тратим силы на думу да тоску? Вставайте, пойдем в лес  и
пройдем его сквозь, ведь имеет же он конец  —  все  на  свете  имеет  конец!
Идемте! Ну! Гей!..
Посмотрели на него и увидали, что он лучший из всех, потому что в  очах
его светилось много силы и живого огня.
— Веди ты нас! — сказали они.
Тогда он повел…»
Старуха помолчала и посмотрела в степь, где все густела  тьма.  Искорки
горящего  сердца  Данко  вспыхивали  где-то  далеко  и   казались   голубыми
воздушными цветами, расцветая только на миг.
«Повел их Данко. Дружно все пошли за ним — верили в него. Трудный  путь
это был! Темно было, и на каждом шагу болото  разевало  свою  жадную  гнилую
пасть, глотая людей, и деревья заступали дорогу могучей стеной.  Переплелись
их ветки между собой; как змеи, протянулись всюду корни, и каждый шаг  много
стоил пота и крови тем людям. Долго шли они… Все гуще становился лес,  все
меньше было сил! И вот стали роптать на  Данко,  говоря,  что  напрасно  он,
молодой и неопытный, повел их куда-то. А он шел впереди  их  и  был  бодр  и
ясен.
Но однажды гроза грянула над лесом, зашептали деревья глухо, грозно.  И
стало тогда в лесу так темно, точно в нем собрались сразу все ночи,  сколько
их было на свете с той поры,  как  он  родился.  Шли  маленькие  люди  между
больших  деревьев  и  в  грозном  шуме  молний,   шли   они,   и,   качаясь,
великаны-деревья скрипели и гудели  сердитые  песни,  а  молнии,  летая  над
вершинами леса, освещали его на минутку синим, холодным огнем и исчезали так
же быстро, как являлись, пугая людей. И деревья, освещенные  холодным  огнем
молний, казались живыми, простирающими  вокруг  людей,  уходивших  из  плена
тьмы, корявые, длинные руки, сплетая их в густую  сеть,  пытаясь  остановить
людей. А из тьмы  ветвей  смотрело  на  идущих  что-то  страшное,  темное  и
холодное. Это был трудный путь, и люди, утомленные им,  пали  духом.  Но  им
стыдно было сознаться в бессилии, и вот они в злобе и  гневе  обрушились  на
Данко, человека, который шел впереди их. И стали они упрекать его в неумении
управлять ими, — вот как!
Остановились они и под торжествующий шум  леса,  среди  дрожащей  тьмы,
усталые и злые, стали судить Данко.
— Ты, — сказали они, — ничтожный и вредный человек для  нас!  Ты  повел
нас и утомил, и за это ты погибнешь!
— Вы сказали: «Веди!» — и я повел! — крикнул  Данко,  становясь  против
них грудью. — Во мне есть мужество вести, вот потому я повел вас! А вы?  Что
сделали вы в помощь себе? Вы только шли и не умели сохранить  силы  на  путь
более долгий! Вы только шли, шли, как стадо овец!
Но эти слова разъярили их еще более.
— Ты умрешь! Ты умрешь! — ревели они. А лес все гудел и гудел, вторя их
крикам, и молнии разрывали тьму в клочья. Данко смотрел на тех, ради которых
он понес труд, и видел, что они — как звери. Много людей стояло вокруг него,
но не было на лицах их благородства, и нельзя было ему ждать пощады от  них.
Тогда и в его сердце  вскипело  негодование,  но  от  жалости  к  людям  оно
погасло. Он любил людей и думал, что, может быть, без него они  погибнут.  И
вот его сердце вспыхнуло огнем желания спасти их, вывести на легкий путь,  и
тогда в его очах засверкали лучи того могучего огня… А  они,  увидав  это,
подумали, что он рассвирепел, отчего так  ярко  и  разгорелись  очи,  и  они
насторожились, как волки, ожидая, что он будет  бороться  с  ними,  и  стали
плотнее окружать его, чтобы легче им было схватить и убить Данко. А  он  уже
понял их думу, оттого еще ярче загорелось в нем  сердце,  ибо  эта  их  дума
родила в нем тоску.
А лес все пел свою мрачную песню, и гром гремел, и лил дождь…
— Что сделаю я для людей?! — сильнее грома крикнул Данко.
И вдруг он разорвал руками себе грудь и вырвал из  нее  свое  сердце  и
высоко поднял его над головой.
Оно пылало так ярко, как солнце, и ярче солнца, и  весь  лес  замолчал,
освещенный этим факелом великой любви к людям, а тьма разлетелась  от  света
его и там, глубоко в лесу, дрожащая, пала в  гнилой  зев  болота.  Люди  же,
изумленные, стали как камни.
— Идем! — крикнул Данко и бросился вперед на свое место,  высоко  держа
горящее сердце и освещая им путь людям.
Они бросились за ним, очарованные. Тогда лес снова  зашумел,  удивленно
качая вершинами, но его шум был заглушен топотом бегущих людей.  Все  бежали
быстро и смело, увлекаемые чудесным зрелищем горящего сердца.
И теперь гибли, но гибли без жалоб и слез. А Данко все был  впереди,  и
сердце его все пылало, пылало!
И вот вдруг лес расступился перед ним,  расступился  и  остался  сзади,
плотный и немой, а Данко и все те люди сразу  окунулись  в  море  солнечного
света и чистого воздуха, промытого дождем Гроза была — там, сзади  них,  над
лесом, а тут сияло солнце, вздыхала степь, блестела трава в брильянтах дождя
и золотом сверкала река… Был  вечер,  и  от  лучей  заката  река  казалась
красной, как та кровь, что била горячей струьй из разорванной груди Данко.
Кинул взор вперед себя на ширь степи гордый смельчак Данко, — кинул  он
радостный взор на свободную землю и засмеялся гордо. А потом упал и — умер.
Люди же, радостные и полные надежд, не заметили смерти его и не видали,
что еще  пылает  рядом  с  трупом  Данко  его  смелое  сердце.  Только  один
осторожный человек заметил это и, боясь чего-то, наступил на  гордое  сердце
ногой… И вот оно, рассыпавшись в искры, угасло…»
— Вот откуда они, голубые искры степи, что являются перед грозой!
Теперь, когда старуха кончила  свою  красивую  сказку,  в  степи  стало
страшно тихо, точно и она была поражена силой смельчака Данко, который  сжег
для людей свое сердце и умер, не прося у них ничего в награду себе.  Старуха
дремала. Я смотрел на нее  и  думал:  «Сколько  еще  сказок  и  воспоминаний
осталось в  ее  памяти?»  И  думал  о  великом  горящем  сердце  Данко  и  о
человеческой фантазии, создавшей столько красивых и сильных легенд.
Дунул ветер и обнажил из-под лохмотьев сухую  грудь  старухи  Изергиль,
засыпавшей все крепче. Я прикрыл ее старое тело и сам  лег  на  землю  около
нее. В степи было тихо и темно. По небу все ползли тучи, медленно, скучно…
Море шумело глухо и печально.

Максим Горький.

1

Курс в школе Season#5 для детей!

17.11.2014 at 17:47

Дорогие модницы и их мамы!

Очень скоро команда школы Season #5 запускает образовательный курс для детей от 9 до 13 лет. Season#5  — это школа имиджа, стиля и эстетического воспитания, где детки смогут получить специализированное модное образование. Привить учащимся чувство меры и воспитать художественный вкус по отношению к одежде – основная цель этого курса.

IMG_7830

1455995_738801949547150_8088113433595835983_n

Проект интересен тем, что здесь дети, у которых много креативных идей и нестандартное мышление, но которые не хотят учиться рисованию и другим творческим дисциплинам в рамках устаревших методик, смогут воплотить все свои мечты и идеи в реальность.

images

Здесь их ждет новое направление для Армении  — создание Sketchbook-а, а также уроки по  рисованию с акцентом на моду, творческие и креативные выдумки и их реализация, уроки вышивки и аппликации, развитие вкуса и специальные уроки по этикету.

1911623_738801959547149_2942225268025469453_n

Данный курс поможет детям воспитать и развить чувства стиля и хорошего вкуса, обучиться хорошим манерам, повысить самооценку и уверенность в себе; сформировать базовые знания в области теории, истории и психологии моды; научиться различным техникам эскизирования (рисунок, живопись, графика); развить творческий потенциал каждого ребенка через различные формы и методы обучения.

10353558_879593572053812_7214624934080610976_n

Аудитория: дети и подростки от 9 до 13 лет.

Результат: Масса впечатлений, круг новых друзей, базовые знания о мире моды,  знакомство с ведущими экспертами fashion-индустрии.  Сертификат о прохождении обучения.

 Длительность курса — 24 недель, по 2 занятия в неделю.

 Запись по телефонам: 010 529688, 099 529688

#season5 #fashionschool

Мама-Я люблю тебя!

04.11.2014 at 15:57

Дорогие МАМЫ!

Прошу Вас, если Вы еще не читали книгу великого Сарояна «Мама, я люблю тебя», непременно прочтите!

Uilyam_Saroyan__Mama_ya_lyublyu_tebya

Мама, я люблю тебя

Прощай, Макарони-лейн!

Мама Девочка вышла из ванной, одетая совсем чуть-чуть, и спросила меня:

— Сколько сейчас времени?

— Восемь.

— Без десяти?

— Нет, ровно.

— На каких?

— На всех. Восемь, и ты опоздала, но ведь ты всегда опаздываешь.

— Родить тебя я не опоздала.

— Это я не опоздала. А ты просто ждала меня.

— Я в этих вещах разбираюсь лучше, — сказала Мама Девочка, — и можешь мне поверить, из нас двоих не опоздала я.

— Ну и не я.

При моем рождении, вот когда мы с Мамой Девочкой впервые познакомились и подружились. С тех пор мы не переставали дружить, но не проходит дня, чтобы мы с ней хоть раз серьезно не поссорились. Правда, потом мы всегда миримся. Живем мы с ней вдвоем и ходим везде вдвоем, если не считать, когда что-нибудь только для больших; тогда Мама Девочка идет, а я остаюсь, иногда с разовой няней, а иногда с Матушкой Виолой — матушкой одиннадцати больших мальчиков и девочек, которая приходит к нам по субботам и воскресеньям убираться, готовить и смотреть телевизор.

Я ждала Маму Девочку у нее в спальне, чтобы посмотреть, как она будет одеваться — потому что это она умеет. Лучших одевальщиц я не видела. Мама Девочка вся розовая, волосы у нее рыжие, и о том, как одеваться, она знает все. Сперва надо принять ванну, потом всю себя посыпать пудрой, потом покраситься, а уж потом приниматься за одевание. Когда все это сделаешь, становишься похожей на взрослую. Все это я могла бы сделать и сама, но пока я как палка и наощупь очень жесткая, а не мягкая. Маме Девочке тридцать три года, но она сердится, когда я об этом говорю.

— Мне двадцать два, и ты это знаешь, — говорит она.

— Если тебе двадцать два, — возражаю ей я, — то, значит, я еще не родилась, потому что, когда я родилась, тебе было двадцать четыре. Ты сама это говорила.

— А я тебя обманула, — отвечает на это Мама Девочка. — Просто мне не хотелось говорить тебе, что ты у меня появилась в тринадцать лет — вот и все.

— Ну и выдумщица ты! — говорю тогда я, а Мама Девочка спрашивает:

— А похожа я на женщину, которой тридцать три года? Ты ведь их много видела.

Конечно не похожа. Она вообще не похожа ни на кого, и каждую неделю она приходит из косметического салона совсем другая. Волосы у нее каждый раз другого цвета, и другого цвета лак на ногтях. А столько сортов губной помады, пудры и всякого такого, сколько есть у Мамы Девочки, нет ни у одной женщины на свете.

Мама Девочка задымила сигаретой «Парламент» и села на свою кровать, на красное вельветовое покрывало. Она посмотрела на меня, улыбнулась, сделала затяжку, потом выпустила дым и не похоже было, чтобы она спешила.

— Ты бы поторопилась, — сказала я.

— Зачем, я и так уже на час опоздала. Доберусь не раньше чем через полчаса, так что торопиться все равно бесполезно, а уж если опаздывать, то по-настоящему.

— Понятно.

— Что Матушка Виола приготовила тебе на ужин?

— Ее нет.

— А где же она?

— Не знаю. Она еще не приходила.

— Не может быть! — воскликнула Мама Девочка. — Неужели подведет? Она ведь прекрасно знает, что я на нее рассчитываю. Сказала ведь ей, чтобы к семи была у нас обязательно. Я думала, что, пока я сидела в ванне, она пришла.

— Нет, не пришла.

— Так с кем же тогда ты разговаривала?

— С Деб.

— С девочкой миссис Шломб?

— С Деборой Шломб.

— С каких пор вы с ней разговариваете как взрослые?

— А разве мы разговариваем как взрослые?

— Да. Я думала, ты разговариваешь с Матушкой Виолой. Я должна выяснить, в чем дело, почему ее до сих пор нет.

Мама Девочка взяла трубку телефона с тридцатифутовым шнуром, набрала номер, подождала, но никто не ответил.

Она погасила окурок в розовой пепельнице, на дне которой было написано что-то по-французски, и задумалась. Я всегда знаю, когда Мама Девочка задумывается, потому что все в ней тогда утихает и становится совсем-совсем другим.

— Что случилось, Мама Девочка?

Мама Девочка улыбнулась немножко, а потом развела руки в стороны, и я прыгнула туда, и мы обнялись, и Мама Девочка сказала:

— Мой Лягушонок, мой Одуванчик, мой Кузнечик.

И я поняла, что Маме Девочке грустно. Когда ей грустно, она всегда называет меня чем-нибудь маленьким.

Ссылка для продолжения чтения:

http://www.litmir.net/br/?b=150283

Иосиф Бродский. Напутствие.

23.10.2014 at 16:18

Дамы и господа!

Пойдете ли вы по жизни дорогой риска или благоразумия, вы рано или поздно столкнетесь с тем, что по традиции принято называть Злом. Я говорю нео персонаже готических романов, а как минимум о реальной общественной силе,которая никоим образом вам неподвластна. И ни благие намерения, ни хитроумный расчет не избавляют от неизбежного столкновения. Более того, чем осторожнее и расчетливее вы будете, тем более вероятна встреча и тем болезненней будет шок. Жизнь так устроена, что то, что мы называем Злом,поистине вездесуще, хотя бы потому, что прикрывается личиной добра. Оно никогда не входит в дом с приветственным возгласом: «Здорово, приятель! Я — зло», что, конечно, говорит о его вторичности, но радости от этого мало —слишком уж часто мы в этой его вторичности убеждаемся.
Поэтому было бы весьма полезно подвергнуть как можно более тщательному анализу наши представления о добре, образно говоря, перебрать гардероб и посмотреть, что из одежд приходится незнакомцу впору. Это займет немало времени, но время будет потрачено отнюдь не зря. Вы будете ошеломлены, узнав, сколь многое из того, что вы считали выстраданным добром, легко и без особой подгонки окажется удобным доспехом для врага. Возможно, вы даже усомнитесь, не есть ли он ваше зеркальное отражение, ибо всего удивительнее
во Зле — его абсолютно человеческие черты. Так, например, нет ничего легче,чем вывернуть наизнанку понятия о социальной справедливости, гражданской добродетели, о светлом будущем и т. п. Вернейший признак опасности здесь — масса ваших единомышленников, не столько из-за того, что единодушие легко вырождается в единообразие, сколько по свойственной большому числу слагаемых вероятности опошления благородных чувств.
Не менее очевидно, что самая надежная защита от Зла — в бескомпромиссном обособлении личности, в оригинальности мышления, его парадоксальности и, если угодно — эксцентричности. Иными словами, в том, что невозможно исказить и подделать, что будет бессилен надеть на себя, как маску, завзятый лицедей, в том, что принадлежит вам и только вам — как кожа: ее не разделить ни с другом, ни с братом. Зло сильно монолитностью.
Оно расцветает в атмосфере толпы и сплоченности, борьбы за идею, казарменной дисциплины и окончательных выводов. Тягу к подобным условиям легко объяснить его внутренней слабостью, но понимание этого не прибавит силы, если Зло победит. А Зло побеждает, побеждает во многих частях мира и в нас самих.
Глядя на его размах и напор, видя — в особенности! — усталость тех, кто ему противостоит, Зло ныне должно рассматриваться не как этическая категория, а как явление природы, и исчислять его впору не единичными наблюдениями, а делать карты по образцу географических. И я обращаюсь к вам с этой речью не потому, что вы полны сил, молоды и ваши души чисты. Нет,чистых душ нет среди вас, и вряд ли вы найдете в себе силу и стойкость для очищения. Моя цель проста. Я расскажу вам о способе сопротивления Злу,который, может быть, однажды вам пригодится; о способе, который поможет вам выйти из схватки если не с большим результатом, то с меньшими потерями, чем вашим предшественникам. Я, разумеется, буду говорить о знаменитом «Кто
ударит тебя в правую щеку, обрати к нему и другую». Я исхожу из того, что вам известно, как толковали этот стих из Нагорной проповеди Лев Толстой,Махатма Ганди, Мартин Лютер Кинг и многие другие. Следовательно, я исхожу из того, что вам знакома концепция пассивного непротивления и ее главный принцип — воздаяние добром за зло, т. е. отказ от мщения. При взгляде на мир сегодня невольно приходит на ум, что этот принцип, мягко говоря, не получил повсеместного признания. Причин здесь две. Во-первых, он применим в условиях хоть минимальной демократии, а это как раз то, чего лишены восемьдесят шесть процентов людей Земли. Во-вторых. здравый смысл подсказывает пострадавшему, что, подставив другую щеку, и не отомстив, он добьется в лучшем случае моральной победы, то есть чего-то неощутимого. Естественное желание подставить себя под второй удар подкрепляется уверенностью, что это только разгорячит и усилит Зло и что моральную победу противник припишет себе.
Но есть другие, более серьезные поводы для сомнений. Если первый удар не вышиб дух из потерпевшего, он может задуматься над тем, что, подставив другую щеку, он растравляет совесть обидчика, не говоря о его бессмертной душе. Моральная победа может оказаться не такой уж моральной, потому что страдающий часто склонен к самолюбованию и, кроме того, страдание возвышает обиженного, дает ему превосходство над врагом. А как бы ни был зол ваш недруг, он — человек, и, не умея возлюбить ближнего, как самого себя, мы все же знаем, что зло начинается там, где человек начинает полагать себя лучше других. (Не потому ли вы получили первую пощечину?) Так что, кто подставляет другую щеку, тот, самое большее, сводит на нет успех противника.
«Смотри,— как бы говорит вторая щека,— ты мучаешь только плоть. Тебе не добраться до меня, не сокрушить мой дух». Правда, это и в самом деле может раззадорить обидчика.
Двадцать лет назад в одной из многочисленных тюрем на севере России произошла следующая сцена. В семь часов утра дверь камеры распахнулась, и вертухай обратился с порога к заключенным:
— Граждане! Коллектив ВОХР вызывает вас на социалистическое соревнование по рубке дров, сваленных у нас во дворе.
В тех краях нет центрального отопления, и органы УВД взимают своеобразный налог с лесозаготовителей в размере одной десятой продукции. В момент, о котором я говорю, двор тюрьмы выглядел точно, как дровяной склад: груды бревен громоздились в два и три этажа над одноэтажным прямоугольником самой тюрьмы. Нарубить дрова было, конечно, необходимо, но таких социалистических соревнований раньше не было.
— А если я не буду соревноваться? — спросил один заключенный.
— Останешься без пайка,— ответил страж.
Раздали топоры, и дело пошло. Узники и охрана вкалывали от души, и к полудню все, в первую очередь изголодавшиеся зеки, выдохлись. Объявили перерыв, все сели перекусить, кроме заключенного, который спрашивал утром об обязательности участия. Он продолжал рубить. Все дружно над ним смеялись и острили в том духе, что вот-де, говорят, будто евреи хитрые, а этот — смотри, смотри… Вскоре работа возобновилась, но уже с меньшим пылом. В четыре у охранников кончилась смена. Чуть позже остановились и зеки. Лишь один топор по-прежнему мелькал в воздухе. Несколько раз ему говорили
«хватит», и заключенные, и охрана, но он не обращал внимания. Он словно втянулся и не хотел сбивать ритм или уже не мог. Со стороны он выглядел роботом. Прошел час, два часа, он все рубил. Охрана и заключенные смотрели на него пристально, и глумливое выражение на лицах сменилось изумлением, затем страхом. В половине восьмого он положил топор, шатаясь, добрел до камеры и заснул. В остаток срока, проведенного им в тюрьме, ни разу не организовывалось социалистическое соревнование между охраной и заключенными,
сколько бы дров ни привозили в тюрьму.
Наверное, тот парень выдержал это — двенадцать часов рубки без перерыва — потому, что был молод. Ему было двадцать четыре года, чуть больше, чем вам сейчас. Но думаю, что в основе его поведения лежало нечто иное. Не исключено, что он, как раз потому, что был молод, помнил Нагорную проповедь лучше, чем Толстой и Ганди. Ибо зная, что Сын человеческий обычно изъяснялся трехстишиями, юноша мог припомнить, что соответствующее решение не кончается на «Кто ударит тебя в правую щеку, обрати к нему и другую», а продолжается через точку с запятой: «И кто захочет судиться с тобою и взять у тебя рубашку, отдай ему и верхнюю одежду; И кто принудил тебя идти с ним
одно поприще, иди с ним два». В таком виде строчки Евангелия мало имеют отношения к непротивлению злу насилием, отказу от мести и воздаянию добром за зло. Смысл этих строк никак не в призыве к пассивности, а в доведении зла до абсурда. Они говорят, что зло можно унизить путем сведения на нет его притязаний вашей уступчивостью, которая обесценивает причиняемый ущерб.
Такой образ действий ставит жертву в активнейшую позицию — позицию духовного наступления. Победа, если она достигнута, не только моральная, но и вполне реальная. Другая щека взывает не к совести обидчика, с которой он легко справится, но ставит его перед бессмысленностью всей затеи — к чему ведет всякое перепроизводство. Напоминаю вам, что речь не идет о честной схватке. Мы обсуждаем ситуацию, когда изначально силы противников не равны,
когда нет возможности ответить ударом на удар и обстоятельства все против тебя. Другими словами, мы говорим о черной минуте жизни, когда моральное превосходство над врагом не утешает, а враг слишком нагл, чтобы будить в нем стыд или крупицы чести, когда в вашем распоряжении — собственные ваши лицо, одежда да две ноги, готовые прошагать, сколько надо. Здесь уже не до тактических ухищрений. Подставленная вторая щека — это выражение сознательной, холодной, твердой решимости, и шансы на победу, сколь бы малы
они ни были, прямо зависят от того, вс? ли вы взвесили. Поворачиваясь щекой к врагу, вы должны знать, что это только начало испытаний, как и цитаты, и должны собраться с духом для прохождения всего пути — всех трех стихов из Нагорной проповеди. В противном случае вырванная из контекста строка приведет вас лишь к увечью). Строить этику на оборванной цитате значит либо накликать беду на свою голову, либо обратиться в умственного буржуа, размякшего в уюте убеждений. В любом из этих двух случаев (из них второй, в компании всех благородных поначалу и обанкротившихся потом движений по крайней мере не лишен приятности) вы отступаете перед Злом, отказываясь обнажить его слабость. Ибо, позвольте опять напомнить, Злу присущи абсолютно
человеческие черты. Этика, построенная на оборванной цитате, изменила в Индии после Ганди разве что цвет кожи правителей. А голодному безразлично,из-за кого он голоден. Пожалуй, он предпочтет обвинить в своем горестном положении белого, а не собрата, потому-то социальное зло тогда приходит откуда-то извне и, может быть, окажется менее гнетущим. Когда враг — чужой,то остается почва для надежд и иллюзий. Так же и в России, этика, основанная Толстым на оборванной цитате, в большой степени подорвала решимость народа в борьбе с полицейским государством. Что воспоследовало, известно: за шесть
десятилетий подставленная щека и все лицо народа обратились в один огромный синяк, и государство, уставшее от бесчинств, в конце концов стало попросту плевать в него. Как и в лицо всему миру. Так что, если вы захотите применить христианское учение на практике и на языке современности истолковать слова Христа, вам не обойтись тарабарским жаргоном современной политики. Вам надлежит усвоить первоисточник умом, если не сердцем. В Нем было значительно меньше от доброго человека, чем от Духа Святого, и опираться на Его доброту
в ущерб Его философии смертельно опасно.
Признаюсь, мне отчасти неловко толковать об этих материях, потому что подставлять или не подставлять другую щеку в конечном счете каждый решает сам. Борьба идет без свидетелей. Ее орудием служит твое лицо, твоя одежда,твоим ногам предстоит шагать. Советовать, тем более указывать, как распорядиться этим достоянием, не то чтоб недопустимо, но безнравственно.Все, к чему я стремлюсь, это освободить вас от словесного штампа, который подвел столь многих и принес так мало пользы. И еще я бы хотел заронить в вас мысль, что пока у вас есть лицо, рубашка, верхняя одежда и ноги, не безнадежен и беспросветный мрак.
И, наконец, важнейшая причина ставит того, кто говорит вслух об этом, в неловкое положение — и это не одно только по-человечески понятное нежелание слушателя смотреть на себя, юного и отважного, как на потенциальную жертву.
Нет, это просто трезвый взгляд на людей и понимание, что и среди вас, в этой аудитории, есть потенциальные палачи, а раскрывать военную тайну перед врагом — плохая стратегия. Снимает же с меня обвинение в невольном предательстве или, еще хуже, в механическом переносе сиюминутного статус-кво в будущее надежда, что жертва будет всегда хитрее, сообразительнее и предприимчивее своего палача. И это даст ей надежду на выигрыш.

Музыкальное-поэтическое настроение осени

23.10.2014 at 16:03

осень опять надевается с рукавов,
электризует волосы — ворот узок.
мальчик мой, я надеюсь, что ты здоров
и бережёшься слишком больших нагрузок.
мир кладёт тебе в книги душистых слов,
а в динамики — новых музык.

город после лета стоит худым,
зябким, как в семь утра после вечеринки.
ничего не движется, даже дым;
только птицы под небом плавают, как чаинки,
и прохожий смеется паром, уже седым.

у тебя были руки с затейливой картой вен,
жаркий смех и короткий шрамик на подбородке.
маяки смотрели на нас просительно, как сиротки,
море брызгалось, будто масло на сковородке,
пахло темными винами из таверн;

так осу, убив, держат в пальцах — «ужаль. ужаль».
так зареванными идут из кинотеатра.
так вступает осень — всегда с оркестра, как фрэнк синатра.

кто-то помнит нас вместе. ради такого кадра
ничего,
ничего,
ничего не жаль.

Отрывок из произведения Остров Сокровищ!

07.10.2014 at 12:40
973 975ПАДЕНИЕ ГЛАВАРЯ

      Кажется, с тех пор как стоит мир, не было такого внезапного крушения великих надежд. Все шестеро стояли, как пораженные громом. Сильвер первый пришел в себя. Всей душой стремился он к этим деньгам, и вот в одно мгновение все рухнуло. Однако он не потерял головы, овладел собой и успел изменить план своих будущих действий, прежде чем прочие поняли, какая беда их постигла. 
      — Джим, — прошептал он, — вот возьми и будь наготове. 
      И сунул мне в руку двуствольный пистолет. 
      В то же время он начал спокойнейшим образом двигаться к северу, так что яма очутилась между нами обоими и пятью разбойниками. Потом Сильвер посмотрел на меня и кивнул, словно говоря: «Положение нелегкое», и я был вполне с ним согласен. Теперь взгляд его снова стал ласков. Меня возмутило такое двуличие. Я не удержался и прошептал: 
      — Так что вы снова изменили своим. 
      Но он ничего не успел мне ответить. Разбойники, крича и ругаясь, прыгали в яму и разгребали ее руками, разбрасывая доски в разные стороны. Морган нашел золотую монету. Он поднял ее, осыпая всех бранью. Монета была в две гинеи. Несколько мгновений переходила она из рук в руки. 
      — Две гинеи! — заревел Мерри, протягивая монету Сильверу. — Это, что ли, твои семьдесят тысяч? Ты, кажется, любитель заключать договоры? По-твоему, тебе все всегда удается, деревянная ты голова? 
      — Копайте, копайте, ребята, — сказал Сильвер с холодной насмешкой. — Авось выкопаете два-три земляных ореха. Их так любят свиньи. 
      — Два-три ореха! — в бешенстве взвизгнул Мерри. — Товарищи, вы слышали, что он сказал? Говорю вам: он знал все заранее! Гляньте ему в лицо, там это ясно написано. 
      — Эх, Мерри! — заметил Сильвер. — Ты, кажется, снова намерен пролезть в капитаны? Ты, я вижу, напористый малый. 
      На этот раз решительно все были на стороне Мерри. Разбойники стали вылезать из ямы, с бешенством глядя на нас. Впрочем, на наше счастье, все они очутились на противоположной стороне. 
      Так стояли мы, двое против пятерых, и нас разделяла яма. Ни одна из сторон не решалась нанести первый удар. Сильвер стоял неподвижно. Хладнокровный и спокойный, он наблюдал за врагами, опираясь на свой костыль. Он действительно был смелый человек. 
      Наконец Мерри решил воодушевить своих сторонников речью. 
      — Товарищи, — сказал он, — смотрите-ка, их всего только двое: один — старый калека, который привел нас сюда на погибель, другой — щенок, у которого я давно уже хочу вырезать сердце. И теперь… 
      Он поднял руку и возвысил голос, готовясь вести свой отряд в наступление. И вдруг — пафф! пафф! пафф! — в чаще грянули три мушкетных выстрела. Мерри свалился головой вниз, прямо в яму. Человек с повязкой на лбу завертелся юлой и упал рядом с ним, туда же. Трое остальных пустились в бегство. 
      В то же мгновение Долговязый Джон выстрелил из обоих стволов своего пистолета прямо в Мерри, который пытался выкарабкаться из ямы. Умирая, Мерри глянул своему убийце в лицо. 
      — Джордж, — сказал Сильвер, — теперь мы, я полагаю, в расчете. 
      В зарослях мускатного ореха мы увидели доктора, Грея и Бена Ганна. Мушкеты у них дымились. 
      — Вперед! — крикнул доктор. — Торопись, ребята! Мы должны отрезать их от шлюпок. 
      И мы помчались вперед, пробираясь через кусты, порой доходившие нам до груди. 
      Сильвер из сил выбивался, чтобы не отстать от нас. Он так работал своим костылем, что, казалось, мускулы у него на груди вот-вот разорвутся на части. По словам доктора, и здоровый не выдержал бы подобной работы. Когда мы добежали до откоса, он отстал от нас на целых тридцать ярдов и совершенно выбился из сил. 
      — Доктор, — кричал он, — посмотрите! Торопиться нечего! 
      Действительно, спешить было некуда. Мы вышли на открытую поляну и увидели, что три уцелевших разбойника бегут в сторону холма Бизань-мачты. Таким образом, мы уже находились между беглецами и лодками и могли спокойно передохнуть. Долговязый Джон, вытирая пот с лица, медленно подошел к нам. 
      — Благодарю вас от всего сердца, доктор, — сказал он. — Вы поспели как раз вовремя, чтобы спасти нас обоих… А, так это ты, Бен Ганн? — прибавил он. — Ты, я вижу, молодчина. 
      — Да, я Бен Ганн, — смущенно ответил бывший пират, извиваясь перед Сильвером, как угорь. — Как вы поживаете, мистер Сильвер? — спросил он после долгого молчания. — Кажется, неплохо? 
      — Бен, Бен, — пробормотал Сильвер, — подумать только, какую штуку сыграл ты со мной! 
      Доктор послал Грея за киркой, брошенной в бегстве разбойниками. Пока мы неторопливо спускались по откосу к нашим шлюпкам, доктор в нескольких словах рассказал, что случилось за последние дни. Сильвер жадно вслушивался в каждое слово. Полупомешанный пустынник Бен Ганн был главным героем рассказа. 
      По словам доктора, во время своих долгих одиноких скитаний по острову Бен отыскал и скелет и сокровища. Это он обобрал скелет и выкопал из земли деньги, это его рукоятку от заступа видели мы на дне ямы. На своих плечах перенес он все золото из-под высокой сосны в пещеру двуглавой горы в северо-восточной части острова. Эта тяжкая работа, требовавшая многодневной ходьбы, была окончена всего лишь за два месяца до прибытия «Испаньолы». 
      Все это доктор выведал у него при первом же свидании с ним, в день атаки на нашу крепость. Следующим утром, увидев, что корабль исчез, доктор пошел к Сильверу, отдал ему карту, которая теперь не имела уже никакого значения, и предоставил ему крепость со всеми припасами, так как пещера Бена Ганна была в изобилии снабжена соленой козлятиной, которую Бен Ганн заготовил своими руками. Благодаря этому мои друзья получили возможность, не подвергаясь опасности, перебраться из крепости на двуглавую гору, подальше от малярийных болот, и там охранять сокровища. 
      — Конечно, я предвидел, милый Джим, — прибавил доктор, — что тебе наше переселение окажет дурную услугу, и это очень огорчало меня, но прежде всего я должен был подумать о тех, кто добросовестно исполнял свой долг. В конце концов, ты сам виноват, что тебя не было с нами. 
      Но в то утро, когда он увидел меня в плену у пиратов, он понял, что, узнав об исчезновении сокровищ, они выместят свою злобу на мне. Поэтому он оставил сквайра охранять капитана, захватил с собой Грея и Бена Ганна и направился наперерез через остров, прямо к большой сосне. Увидев дорогой, что наш отряд его опередил, он послал Бена Ганна вперед, так как у Бена были очень быстрые ноги. Тот решил тотчас же воспользоваться суеверием своих бывших товарищей и нагнал на них страху. Грей и доктор подоспели и спрятались невдалеке от сосны, прежде чем прибыли искатели клада. 
      — Как хорошо, — сказал Сильвер, — что со мной был Хокинс! Не будь его, вы бы, доктор, и бровью не повели, если бы меня изрубили в куски. 
      — Еще бы! — ответил доктор Ливси со смехом. 
      Тем временем мы подошли к нашим шлюпкам. Одну из них доктор сейчас же разбил киркой, чтобы она не досталась разбойникам, а в другой поместились мы все и поплыли вокруг острова к Северной стоянке. 
      Нам пришлось проплыть не то восемь, не то девять миль. Сильвер, несмотря на смертельную усталость, сел за весла и греб наравне с нами. Мы вышли из пролива и оказались в открытом море. На море был штиль. Мы обогнули юго-восточный выступ острова, тот самый, который четыре дня назад огибала «Испаньола». 
      Проплывая мимо двуглавой горы, мы увидели темный вход в пещеру Бена Ганна и около него человека, который стоял, опершись на мушкет. Это был сквайр. Мы помахали ему платками и трижды прокричали «ура», причем Сильвер кричал громче всех. 
      Пройдя еще три мили, мы вошли в Северную стоянку и увидели «Испаньолу». Она носилась по воде без руля и ветрил. Прилив поднял ее с мели. Если бы в тот день был ветер или если бы в Северной стоянке было такое же сильное течение, как в Южной, мы могли бы лишиться ее навсегда. В лучшем случае мы нашли бы одни лишь обломки. Но, к счастью, корабль был цел, если не считать порванного грота. Мы бросили в воду, на глубину в полторы сажени, запасный якорь. Потом на шлюпке отправились в Пьяную бухту — ближайший к сокровищнице Бена Ганна пункт. Там мы высадились, а Грея послали на «Испаньолу», чтобы он стерег корабль в течение ночи. 
      По отлогому склону поднялись мы к пещере. Наверху встретил нас сквайр. 
      Со мной он обошелся очень ласково. О моем бегстве не сказал ни одного слова — не хвалил меня и ругал. Но когда Сильвер учтиво отдал ему честь, он покраснел от гнева. 
      — Джон Сильвер, — сказал он, — вы гнусный негодяй и обманщик! Чудовищный обманщик, сэр! Меня уговорили не преследовать вас, и я обещал, что не буду. Но мертвецы, сэр, висят у вас на шее, как мельничные жернова… 
      — Сердечно вам благодарен, сэр, — ответил Долговязый Джон, снова отдавая ему честь. 
      — Не смейте меня благодарить! — крикнул сквайр. — Из-за вас я нарушаю свой долг. Отойдите прочь от меня! 
      Мы вошли в пещеру. Она была просторна и полна свежего воздуха. Из-под земли пробивался источник чистейшей воды и втекал в небольшое озеро, окаймленное густыми папоротниками. Пол был песчаный. Перед пылающим костром лежал капитан Смоллетт. А в дальнем углу тускло сияла громадная груда золотых монет и слитков. Это были сокровища Флинта — те самые, ради которых мы проделали такой длинный, утомительный путь, ради которых погибли семнадцать человек из экипажа «Испаньолы». А скольких человеческих жизней, скольких страданий и крови стоило собрать эти богатства! Сколько было потоплено славных судов, сколько замучено храбрых людей, которых заставляли с завязанными глазами идти по доске! Какая пальба из орудий, сколько лжи и жестокости! На острове все еще находились трое — Сильвер, старый Морган и Бен, — которые некогда принимали участие во всех этих ужасных злодействах и теперь тщетно надеялись получить свою долю богатства. 
      — Войди, Джим, — сказал капитан. — Ты по-своему, может быть, и неплохой мальчуган, но даю тебе слово, что никогда больше я не возьму тебя в плавание, потому что ты из породы любимчиков: делаешь все на свой лад… А, это ты, Джон Сильвер! Что привело тебя к нам?
      — Вернулся к исполнению своих обязанностей, сэр, — ответил Сильвер. 
      — А! — сказал капитан. 
      И не прибавил ни звука. 
      Как славно я поужинал в тот вечер, окруженный всеми моими друзьями! Какой вкусной показалась мне соленая козлятина Бена, которую мы запивали старинным вином, захваченным с «Испаньолы»! Никогда еще не было людей веселее и счастливее нас. Сильвер сидел сзади всех, подальше от света, но ел вовсю, стремительно вскакивал, если нужно было что-нибудь подать, и смеялся нашим шуткам вместе с нами — словом, опять стал тем же ласковым, учтивым, услужливым поваром, каким был во время нашего плавания. 

Карина Добротворская. Кто-нибудь видел мою девчонку? 100 писем к Сереже

23.09.2014 at 15:15

Автобиографическая книга Карины Добротворской написана в эпистолярном жанре и посвящена ее первому мужу кинокритику и сценаристу Сергею Добротворскому, ушедшему из жизни семнадцать лет назад. «В этих письмах нет никаких претензий на объективный портрет Добротворского. Это не биография, не мемуары, не документальное свидетельство. Это попытка литературы, где многое искажено памятью или создано воображением. Наверняка многие знали и любили Сережу совсем другим. Но это мой Сережа Добротворский — и моя правда», — сказано в предисловии книги.

3332064

1.

8 января 2013

Привет! Почему у меня не осталось твоих писем? Сохранились только несколько листков с твоими смешными стишками, написанными-нарисованными рукотворным печатным шрифтом. Несколько записок, тоже написанных большими полупечатными буквами. Сейчас я понимаю, что почти не помню твоего почерка. Ни мейлов, ни смс — ничего тогда не было. Никаких мобильных телефонов. Даже пейджер был атрибутом важности и богатства. А статьи мы передавали отпечатанными на машинке — первый (286-й) компьютер появился у нас только спустя два года после того, как мы начали жить вместе. Тогда в нашу жизнь вошли и квадратные дискеты, казавшиеся чем-то инопланетным. Мы часто передавали их в московский «Коммерсант» с поездом.

Почему мы не писали друг другу писем? Просто потому, что всегда были вместе? Однажды ты уехал в Англию — это случилось, наверное, через месяц или два после того, как мы поженились. Тебя не было совсем недолго — максимум две недели. Не помню, как мы тогда общались. Звонил ли ты домой? (Мы жили тогда в большой квартире на 2-й Советской, которую снимали у драматурга Олега Юрьева.) А еще ты был без меня в Америке — долго, почти два месяца. Потом я приехала к тебе, но вот как мы держали связь всё это время? Или в этом не было такой уж безумной потребности? Разлука была неизбежной данностью, и люди, даже нетерпеливо влюбленные, умели ждать.

Самое длинное твое письмо занимало максимум полстраницы. Ты написал его в Куйбышевскую больницу, куда меня увезли на скорой помощи с кровотечением и где поставили диагноз «замершая беременность». Письмо исчезло в моих переездах, но я запомнила одну строчку: «Мы все держим за тебя кулаки — обе мамочки и я».

Жизнь с тобой не была виртуальной. Мы сидели на кухне, пили черный чай из огромных кружек или кисловатый растворимый кофе с молоком и говорили до четырех утра, не в силах друг от друга оторваться. Я не помню, чтобы эти разговоры перемежались поцелуями. Я вообще мало помню наши поцелуи. Электричество текло между нами, не отключаясь ни на секунду, но это был не только чувственный, но и интеллектуальный заряд. Впрочем, какая разница?

Мне нравилось смотреть на твое слегка надменное подвижное лицо, мне нравился твой отрывистый аффектированный смех, твоя рок-н-ролльная пластика, твои очень светлые глаза. (Ты писал про Джеймса Дина, на которого, конечно, был похож: «актер-неврастеник с капризным детским ртом и печальными старческими глазами».) Когда ты выходил из нашего домашнего пространства, то становилась очевидной несоразмерность твоей красоты внешнему миру, которому надо было постоянно что-то доказывать, и прежде всего — собственную состоятельность. Мир был большой — ты был маленький. Ты, наверное, страдал от этой несоразмерности. Тебя занимал феномен гипнотического воздействия на людей, который заставляет забыть о невысоком росте: «Крошка Цахес», «Парфюмер», «Мертвая зона». Ты тоже умел завораживать. Любил окружать себя теми, кто тобой восторгался. Любил, когда тебя называли учителем. Обожал влюбленных в тебя студенток. Многие из твоих друзей обращались к тебе на «вы» (ты к ним тоже). Многие называли по отчеству.

Я никогда тебе этого не говорила, но ты казался мне очень красивым. Особенно дома, где ты был соразмерен пространству.

А в постели между нами и вовсе не было разницы в росте.

2.

22 января 2013

Я так отчетливо помню, как увидела тебя в первый раз. Эта сцена навсегда засела у меня в голове — словно кадр из фильма новой волны, из какого-нибудь «Жюля и Джима».

Я, студентка театрального института, стою со своими сокурсницами на переходе у набережной Фонтанки, около сквера на улице Белинского. Напротив меня, на другой стороне дороги — невысокий блондин в голубом джинсовом костюме. У меня волосы до плеч. Кажется, у тебя они тоже довольно длинные. Зеленый свет — мы начинаем движение навстречу друг другу. Мальчишеская худая фигурка. Пружинистая походка. Едва ли ты один — вокруг тебя на Моховой всегда кто-то вился. Я вижу только тебя. По-женски тонко вырезанное лицо и голубые (как джинсы) глаза. Твой острый взгляд меня резко полоснул. Я останавливаюсь на проезжей части, оглядываюсь:

— Это кто?

— Ты что! Это же Сергей Добротворский!

А, Сергей Добротворский. Тот самый.

Ну да, я много слышала про тебя. Гениальный критик, самый одаренный аспирант, золотой мальчик, любимец Нины Александровны Рабинянц, моей и твоей преподавательницы, которую ты обожал за ахматовскую красоту и за умение самые путаные мысли приводить к простой формуле. Тебя с восторженным придыханием называют гением. Ты дико умный. Ты написал диплом об опальном Вайде и польском кино. Ты — режиссер собственной театральной студии, которая называется «На подоконнике». Там, в этой студии на Моховой, в двух шагах от Театрального института (так написано в билете), занимаются несколько моих друзей — однокурсник Леня Попов, подруга Ануш Варданян, университетский вундеркинд Миша Трофименков. Туда заглядывают Тимур Новиков, Владимир Рекшан, длинноволосый бард Фрэнк, там играет на гитаре совсем еще юный Максим Пежемский. Там ошивается мой будущий лютый враг и твой близкий друг, поэт Леша Феоктистов (Вилли).

Мои друзья одержимы тобой и твоим «Подоконником». Мне, презирающей подобного рода камлания, они напоминают сектантов. Андеграундные фильмы и театральные подвалы меня не привлекают. Я хочу стать театральным историком, азартно роюсь в пыльных архивах, близоруко щурюсь, иногда ношу очки в тонкой оправе (еще не перешла на линзы) и глубоко запутана в отношениях с безработным философом, мрачным и бородатым. Он годится мне в отцы, мучает меня ревностью и проклинает всё, что так или иначе уводит меня из мира чистого разума (читай — от него). А театральный институт уводит — каждый день. (Недаром театр на моем любимом сербском — «позорище», а актер — «глумец».)

Театральный институт был тогда, как сказали бы сейчас, местом силы. Это были его последние золотые дни. Здесь еще преподавал Товстоногов, хотя жить ему оставалось недолго, несколько месяцев. Ты называл его смерть счастливой — он умер мгновенно (про смерть говорят «скоропостижно», больше ведь ни про что так не говорят?), за рулем. Все машины поехали, когда включился зеленый свет, а его знаменитый «мерседес» не двинулся с места. Так умирает герой Олега Ефремова за рулем старой белой «волги» в фильме с невыносимым названием «Продлись, продлись, очарованье» — под тогдашний истерически-бодрый хит Валерия Леонтьева «Ну почему, почему, почему был светофор зеленый? А потому, потому, потому, что был он в жизнь влюбленный».

Мы ходили на репетиции к Кацману. Его предыдущий курс был звездным курсом «Братьев Карамазовых» — Петя Семак, Лика Неволина, Максим Леонидов, Миша Морозов, Коля Павлов, Сережа Власов, Ира Селезнева. Кацман любил меня, часто останавливал на институтских лестницах, задавал вопросы, интересовался, чем я занимаюсь. Я болезненно стеснялась, что-то лепетала про темы своих курсовых. Вместе с Кацманом на Моховой преподавал Додин и именно тогда выпустил «Братьев и сестер», на которых мы ходили по десять раз. Лучшие педагоги были еще живы — студентки-театроведки млели от лекций Барбоя или Чирвы, в аудиториях витали эротические флюиды. Студенты-актеры носились со своими невоплощенными талантами и неясным будущим (про самых ярких говорили: «Какая прекрасная фактура!»); студентки-художницы носили длинные юбки и самодельные бусы (ты называл эту манеру одеваться «магазином Ганг»); студенты-режиссеры вели беседы о Бруке и Арто в институтской столовой за стаканом сметаны. Так что и ленинградский театр, и ЛГИТМиК (он сменил столько названий, что я запуталась) были еще полны жизни и притягивали одаренных и страстных людей.

Тогда, на Фонтанке, когда я остановилась и обернулась, то увидела, что ты тоже обернулся. Через несколько лет все запоют: «Я оглянулся посмотреть, не оглянулась ли она, чтоб посмотреть, не оглянулся ли я». Мне показалось, что ты посмотрел на меня почти презрительно. При твоем маленьком росте — сверху вниз.

Ты потом говорил мне, что не помнишь этой встречи — и что вообще увидел меня совсем не там и не тогда.

3.

26 марта 2013

Так обидно, что сегодня тебя не было рядом со мной. Я ходила на выставку «Дэвид Боуи» в лондонском музее Виктории и Альберта. Я о ней столько слышала и читала, что казалось, я там уже побывала. Но, оказавшись внутри, почувствовала, что сейчас потеряю сознание. Там было столько тебя, что я эту выставку проскочила почти по касательной, не в силах впустить в себя. Потом сидела где-то на подоконнике у внутреннего музейного дворика и старалась удержать слезы (увы, безуспешно).

И дело не в том, что ты всегда восхищался Боуи и сам был похож на Боуи. «Хрупкий мутант с кроличьими глазами» — так ты его однажды назвал. И не в том, что твои коллажи, рисунки, даже твой полупечатный почерк так напоминали его. И даже не в том, что для тебя, как и для него, так много значила экспрессионистская эстетика, так важны были Брехт и Берлин, который ты называл городом-призраком, исполненным пафоса, пошлости и трагизма. Дело в том, что жизнь Боуи была бесконечной попыткой превращения себя в персонаж, а жизни — в театр. Сбежать, спрятаться, изобрести себя заново, обмануть всех, закрыться маской.

Я нашла твою статью о Боуи двадцатилетней давности. «Кинематограф по определению был и остается искусством физической реальности, с которой Боуи долго и успешно боролся, синтезируя собственную плоть в некое художественное вещество».

Помню, как ты любовался его разноцветными глазами. Называл его божественным андрогином. Как восхищался его персонажем — ледяной белокурой бестией — в умозрительном и статичном фильме Осимы «Счастливого Рождества, мистер Лоуренс», который ты любил за нечеловеческую красоту двух главных героев. Как говорил, что вампирский поцелуй Боуи с Катрин Денев в «Голоде» — едва ли не самый прекрасный экранный поцелуй. Тогда меня всё это не слишком впечатляло, но теперь неожиданно ударило в самое сердце. И в той же твоей статье я читаю: «Кинематограф так и не уловил закон, по которому живет это вечно изменяющееся тело. Но кто знает, может быть, именно сейчас, когда виртуальная реальность окончательно потеснила физическую, мы все-таки узреем истинный лик того, кто не отбрасывает тени даже в ослепительном луче кинопроектора».

Ну почему, почему у меня текут эти глупые слезы? Ты умер, он жив. Счастливо женат на роскошной Иман, остепенился, обрел вполне себе физическую реальность — и как-то живет со своим виртуальным мифом.

А ты умер.

Мама, я люблю тебя-Уильям Сароян

22.09.2014 at 15:13

При моем рождении, вот когда мы с Мамой Девочкой впервые познакомились и подружились. С тех пор мы не переставали дружить, но не проходит дня, чтобы мы с ней хоть раз серьезно не поссорились. Правда, потом мы всегда миримся. Живем мы с ней вдвоем и ходим везде вдвоем, если не считать, когда что-нибудь только для больших; тогда Мама Девочка идет, а я остаюсь, иногда с разовой няней, а иногда с Матушкой Виолой — матушкой одиннадцати больших мальчиков и девочек, которая приходит к нам по субботам и воскресеньям убираться, готовить и смотреть телевизор.
Я ждала Маму Девочку у нее в спальне, чтобы посмотреть, как она будет одеваться — потому что это она умеет. Лучших одевальщиц я не видела. Мама Девочка вся розовая, волосы у нее рыжие, и о том, как одеваться, она знает все. Сперва надо принять ванну, потом всю себя посыпать пудрой, потом покраситься, а уж потом приниматься за одевание. Когда все это сделаешь, становишься похожей на взрослую. Все это я могла бы сделать и сама, но пока я как палка и наощупь очень жесткая, а не мягкая. Маме Девочке тридцать три года, но она сердится, когда я об этом говорю.
— Мне двадцать два, и ты это знаешь, — говорит она.
— Если тебе двадцать два, — возражаю ей я, — то, значит, я еще не родилась, потому что, когда я родилась, тебе было двадцать четыре. Ты сама это говорила.
— А я тебя обманула, — отвечает на это Мама Девочка. — Просто мне не хотелось говорить тебе, что ты у меня появилась в тринадцать лет — вот и все.
— Ну и выдумщица ты! — говорю тогда я, а Мама Девочка спрашивает:
— А похожа я на женщину, которой тридцать три года? Ты ведь их много видела.
Конечно не похожа. Она вообще не похожа ни на кого, и каждую неделю она приходит из косметического салона совсем другая. Волосы у нее каждый раз другого цвета, и другого цвета лак на ногтях. А столько сортов губной помады, пудры и всякого такого, сколько есть у Мамы Девочки, нет ни у одной женщины на свете.
Мама Девочка задымила сигаретой «Парламент» и села на свою кровать, на красное вельветовое покрывало. Она посмотрела на меня, улыбнулась, сделала затяжку, потом выпустила дым и не похоже было, чтобы она спешила.

1720739

Нет войне!

07.08.2014 at 19:14

Вся лента в социальных сетях и новостные сайты вещат нам о войне,  предлагаю помолиться  за тех, кто сейчас защищает свою родину, и  чтобы немного отвлечься, предлагаю вспомнить великое произведение Эрнеста Хемингуэя «По ком звонит колокол».

Ernest_Heminguej__Po_kom_zvonit_kolokol

Нет человека, который был бы как Остров, сам по себе, каждый человек есть часть Материка, часть Суши; и если Волной снесет в море береговой Утес, меньше станет Европа, и также, если смоет край Мыса или разрушит Замок твой или Друга твоего; смерть каждого Человека умаляет и меня, ибо я един со всем Человечеством, а потому не спрашивай никогда, по ком звонит Колокол: он звонит по Тебе.

Печальные мысли — как туман. Взошло солнце — и они рассеялись.

Может быть, это всё, что я ещё могу взять от жизни. Может быть, это и есть моя жизнь, и вместо того, чтобы длиться семьдесят лет, она будет длиться только сорок восемь часов…

И если для меня не существует того, что называется очень долго, или до конца дней, или на веки вечные, а есть только сейчас, что ж, значит, надо ценить то, что сейчас, и я этим счастлив. Сейчас, ahora, maintenant, heute. Странно, что такое слово, как «сейчас», теперь означает весь мир, всю твою жизнь.

Главное — не те новые истины, которые узнаёшь, а те люди, с которыми приходится встречаться.

Умному человеку иной раз приходится выпить, чтобы не так скучно было с дураками.

То немногое, чего мне удалось достичь в жизни, было достигнуто несмотря на моё лицо, которое не способно ни вдохновлять людей, ни внушать им любовь и доверие.

Среди ночи он проснулся и крепко прижал её к себе, словно это была вся его жизнь и её отнимали у него. Он обнимал её, чувствуя, что вся жизнь в ней, и это на самом деле было так. Но она спала крепко и сладко и не проснулась.

— А чем тебе не нравится лук?
— Запахом. Больше ничем. В остальном он как роза.

— Я на него одним не похож.
— Чем же, скажи.
— Я жив, а он умер.

Ему было пятьдесят два года, и он твёрдо знал, что видит небо последний раз.

Боишься ты смерти или нет, примириться с ней всегда трудно.

Обычно собственные мысли были для него лучшим обществом.

Когда человека поднимают со сна рано утром, у него бывает ощущение томящей пустоты внутри, похожее на ощущение неминуемой катастрофы.

Ничего у тебя нет, кроме ветра, солнца да пустого брюха.

В мыслях у него появилась та пустота, спокойствие, чёткость, холодная ясность, какая бывает после близости с женщиной, которую не любишь.

Утром ночные планы никуда не годятся. Когда думаешь ночью, это одно, а утром всё выглядит иначе.

Мира Вашему Дому!

Отрывок из книги. Марина Влади «Владимир, или Прерванный полёт»

25.07.2014 at 18:43

Сегодня этот пост я посвящаю светлой памяти гениального человека —  Владимира Высоцкого!

Очень люблю книгу, написанную его женой Мариной Влади, поэтому публикую отрывок из нее …

«На улице морозит. Мы только что переселились в квартиру, которую нам сдали дипломаты, уехавшие работать в Африку. Район строится, это – целый мини-город на юге Москвы. На пятнадцать еще не законченных, но заселенных домов приходится всего один продуктовый магазин. Обычно я ездила на машине в центр и покупала продукты на валюту. Но у тебя появилась привычка каждое утро забирать у меня машину. Ты получил водительские права по блату, я научила тебя водить, и ты тут же начал ездить и в часы пик, и по самым оживленным улицам. Ты ничего не боишься, но мне страшно с тобой ездить. Итак, сегодня утром я остаюсь без машины, а на улице очень холодно.
Я помыла посуду, оставшуюся с вечера, сделала всякие домашние дела, постирала кое-какие мелочи – несколько свитеров, рубашек, салфетки и скатерти – и намереваюсь теперь приготовить хороший ужин. Мы ждем четверых очень близких друзей, в театре вечером нет спектакля, и я знаю, что ты вернешься пораньше.
У меня возникает мысль заглянуть в продуктовый магазин. Во-первых, мне надо пройтись, а во-вторых, я хочу купить кое-какие продукты – хлеб, сыр, масло, а может, мне повезет, и по счастливой случайности здесь окажутся апельсины, какие-нибудь перемороженные куры или даже батон колбасы с чесноком, которую ты так любишь и которую вдруг выбрасывает на прилавки Главное управление торговли, когда у хозяек не остается ничего, ну буквально ничего, что бы можно было подать к столу.
В норковом пальто на ватине, в сапогах, в шапке, муфте и солнечных очках вид у меня просто марсианский! Я выхожу из дома, захватив несколько сумок. Воздух удивительно чистый и сухой, вдалеке синеет лес. Я с грустью смотрю на огромную пустую площадку, где возвышаются наши дома. Лес здесь выкорчеван гигантскими бульдозерами. Не пощадили ни одного дерева, ни одного кустика, так – быстрее, так – дешевле, и следующие пятнадцать лет люди будут жить в бетонированной пустыне, где несколько рахитичных кустов, постоянно обдираемых мальчишками, не спасут в летнюю жару.
Я иду к магазину, стараясь не попадать в заледеневшую грязь. Я перепрыгиваю с бугорка на бугорок, потом – уже по бетонным плитам – подхожу к толпе закутанных женщин, которые ждут открытия магазина после обеда. Кстати, я рассчитывала подойти попозже – я знаю, что в такое время каждый раз бывает давка, куда я предпочитаю не попадать. Продавщица, должно быть, запаздывает, потому что все небольшое собрание недовольно жужжит. Мой приход ненадолго отвлекает их от разговора, но плохое настроение сильнее, чем любопытство, и все снова принимаются ворчать. И вот дверь магазина открывается. Как взбудораженный курятник, толпа устремляется в дверной проем, переругиваясь и пихаясь. В дверь могут пройти одновременно только два человека. Я жду и вхожу последняя в холодный и сырой торговый зал. Я сразу же определяю по запаху, что сегодня привезли только молочные продукты, масло и – если еще не раскупили – сыр. Этот магазин самообслуживания совсем новый, но полки уже в безобразном состоянии, а у корзин осталось по одной ручке. Редко лежащие продукты завернуты в противную толстую серую бумагу, на которой фиолетовыми чернилами помечена цена. Это – мой первый поход в магазин в новом районе.
Я покупаю кое-что из продуктов и становлюсь в очередь в кассу. У меня пять пакетов разных размеров. Я плачу и собираюсь уже уходить, но тут контролерша на выходе заставляет меня открыть сумку, вынимает оттуда все мои покупки и потрясает каким-то свертком. Какой ужас – у меня оказался лишний кусок сыра на двадцать восемь копеек, который кассирша не пробила! Мне становится жарко и почти дурно, к тому же мне стыдно, потому что все остановились и смотрят на меня. Я робко говорю, что кассирша забыла пробить, что ничего страшного не произошло, я сейчас доплачу…
– Ах вот как, кассирша забыла? Знаем мы эти песенки, вот так и создают дефицит! Если одна украдет (она употребила именно это слово) кусок сыра, другая – кусок масла, что будет с государством?!
Я – как в кошмарном сне. Вокруг кричат, женщины ругаются, я вынимаю из кошелька, все мои советские деньги и бросаю их на прилавок:
– Возьмите, мне не нужны ваши деньги.
Женщин это приводит в бешенство:
– Нашими деньгами так не бросаются! Мы их тяжело зарабатываем – не то что некоторые!…
Я чувствую, что сейчас упаду в обморок, я вся взмокла, мне хочется плакать. Я вынимаю из сумочки франки и в каком-то дурацком порыве, рассчитывая доказать мои искренние намерения, предлагаю им заплатить в валюте. И вот тут меня единодушно выталкивают вон, и я стою в замерзшей грязи под водопадом ругательств, прижимая к груди свертки.
Я подхожу к нашему подъезду, ничем не отличающемуся от других. Ты уже вернулся и встречаешь меня широкой улыбкой. По моим покрасневшим глазам, шапке набекрень и по тому, как я прижимаю к себе маленькие серые свертки, ты сразу понял, что произошло. Ты берешь у меня свертки и, обняв меня за плечи, ведешь домой, утешая как маленькую:
– Ты ходила за покупками? Да, бедненькая моя?.. И все-таки ты должна понять этих женщин. Для тебя это всего лишь неприятная история. Она скоро забудется. А они живут так каждый день. Прости их. Завтра я оставлю тебе машину».

Марина Влади «Владимир, или Прерванный полёт».

Марина Влади «Я несла свою беду»